← В библиотекуМастерская историй
18+ · Прежде чем открыть книгу

На сайте есть произведения на взрослые темы. Продолжить можно только после достижения 18 лет.

новеллы · 18+

Новеллы

Начать чтение ↓
Разделы библиотеки

Читать на отдельной странице ↗

↑ К оглавлению

новеллы · 1 / 4

Зелёный огонёк драма

Размер текста
Зелёный огонёк драма
Иллюстрация создана с помощью ИИ
На восьмой ступени я поняла, что больше не подниму его. Илья лежал поперёк лестницы, голова запрокинулась, рот был приоткрыт. Я держала его под мышками. Мои руки так долго оставались согнутыми, что теперь не разгибались. Если разжать пальцы, он сползёт вниз. Я видела это совершенно ясно: затылок ударится о край ступени, потом ещё раз, и я уже ничего не смогу сделать. На щеке у него была полоска грязи. Я почему-то смотрела именно на неё. Три дня назад я стёрла у него со щеки такую же полоску — шоколадную. Мы завтракали перед дорогой, он ел булочку и рассказывал, что байдарка надёжная, маршрут простой, а я слишком много вещей беру. — Ты собираешься жить в лесу? — С тобой никогда не знаешь. Он засмеялся и притянул меня к себе. Я упиралась ладонями в его грудь, чтобы не испачкать футболку шоколадом. Теперь под моей ладонью была та же грудь. Только я не чувствовала, как она поднимается. Я наклонилась к его рту. Почувствовала слабое тепло. Живой. Мне стало так хорошо, что захотелось лечь рядом. И от этого желания я испугалась сильнее, чем от темноты. Мы познакомились зимой, в автобусе. Я стояла у двери с пакетом мандаринов. Пакет порвался, когда водитель затормозил. Мандарины покатились между ног пассажиров; один остановился возле огромного грязного ботинка. — Осторожно! — сказала я. Илья поднял ногу. — Это мне или ему? Я была уставшая, замёрзшая и злая. Подумала: ещё один весёлый. Он присел и стал собирать мандарины в шапку. Люди шагали через нас, кто-то ворчал. Илья ползал между сиденьями и просил: — Граждане, не давите витамины. Я всё-таки засмеялась. Он вышел со мной на моей остановке, хотя ему нужно было ехать дальше. Нёс свою шапку двумя руками, будто в ней было что-то хрупкое. — А теперь как? — спросила я. — Теперь придётся пригласить меня на чай. Иначе останетесь без мандаринов. Потом я узнала, что он минут десять не решался ко мне подойти. Потом я много раз спрашивала себя, почему ему понадобилось целых десять минут. На лестнице я вспомнила его красные от холода уши. И мокрый след на лбу, когда он снова надел шапку. Я попыталась представить, что рассказываю кому-нибудь об этом после его смерти. «Мы познакомились в автобусе». Обыкновенная фраза. Её можно произнести, сидя за столом, взять чашку, отпить. Человек напротив кивнёт. Я не смогла представить, как после этого отпиваю из чашки. — Илья, — сказала я. — Ты мне нужен. Голос был тихий, почти сердитый. Я подтянула его на следующую ступень. Река ещё долго жила в моём теле. Даже под землёй мне иногда казалось, что пол уходит из-под ног, а вода снова тянет за плечи. Я вздрагивала и хваталась за стену. Когда нас перевернуло, я сначала не поняла, что случилось. Было небо, чёрный ствол, лицо Ильи — и сразу вода. Она вошла в нос с такой силой, что боль отдала в лоб. Я пыталась подняться, но не знала, где верх. Чья-то рука ударила меня по щеке. Его рука. Я схватила её, потеряла, нащупала ремень жилета. На берегу он долго кашлял. Я сидела рядом и смотрела на него с глупой улыбкой. Хотела поцеловать, но боялась помешать дышать. Мы тогда думали, что самое страшное закончилось. В первый вечер в бункере я даже почувствовала благодарность. Снаружи шумел дождь. Здесь было тихо, стены задерживали ветер, с потолка не капало. Мы нашли лавку. Илья сел, вытянул ногу и закрыл глаза. Я сняла мокрую куртку. Пальцы не слушались; молнию пришлось расстёгивать зубами. Потом я стянула с него ботинок. Он втянул воздух. Под носком лодыжка распухла так, что я не сразу поняла, куда смотреть. Над ней чернела рана. — Это в реке? Он кивнул. — Почему ты молчал? — А что бы ты сделала? Я хотела сказать: что-нибудь. Посадила бы тебя. Не дала бы столько идти. Нашла бы помощь. Но помощи не было. Я вылила на рану немного воды. Илья схватил меня за запястье, потом сразу отпустил. — Прости. — Держись за лавку. Он держался. Я делала вид, что знаю, что делать. В соседнем кабинете лежали старые папки. Из них мы узнали, что объект закрыли после договора о разоружении. Оружие и аппаратуру вывезли, людей перевели, выходы законсервировали. Я читала эти сухие слова и думала о людях, которые уходили отсюда последними. Кто-то выключал свет. Кто-то проверял двери. У кого-то уже были билеты домой. Наверное, они радовались. Утром наша дверь не открылась. Через щель сыпалась земля. Ночью размыло склон. Мы толкали её вдвоём. Я слышала, как скребёт подошва Ильи по ступени, как он коротко дышит возле моего уха. Створка подалась. Я закричала: — Ещё! За ней что-то тяжело осело. Щель стала уже. Мы остановились. Я сунула туда пальцы и нащупала мокрый корень. Потянула. Кора снялась длинной полосой. Тогда я впервые по-настоящему испугалась. До этого страх был занят делом: плыть, карабкаться, искать крышу. Теперь я стояла перед дверью и не могла придумать следующего движения. Мне захотелось позвонить маме. Это было нелепо. Телефон давно погас. Но я всё равно достала его и нажала кнопку. Чёрное стекло отразило половину моего лица. Илья смотрел на меня. Я убрала телефон раньше, чем он успел что-нибудь сказать. Подземелье было слишком большим. Коридоры продолжались за пределами света. Стоило повернуть голову, и там, где секунду назад были стены, снова оказывалась тьма. Я боялась обернуться. Мне казалось, за нами кто-то идёт. Когда мы останавливались, он тоже останавливался. Я понимала, что это эхо наших шагов, но понимание не помогало. Один раз в боковом проходе что-то зашуршало. Я вскрикнула. Илья резко повернулся, наступил на больную ногу и согнулся. Мы замерли. Луч фонаря дрожал на полу. От стены отделилась мышь. Маленькая, с тонким хвостом. Я засмеялась и сразу начала плакать. Илья притянул меня к себе. — Всё. Всё, Лер. От него пахло сырой одеждой и рекой. Я прижалась лицом к его шее. Именно туда я уткнулась после нашего первого поцелуя. Он поцеловал меня у подъезда. Мы уже попрощались, потом ещё немного постояли, потом снова попрощались. Шёл снег. Илья всё время стряхивал его с моего капюшона, хотя снег немедленно ложился обратно. Я думала: ну когда же. Он думал, наверное, что я хочу домой. — Ладно, — сказала я. — Я пойду. — Подожди. Он взял меня за рукав. Не за руку — за рукав. Первый поцелуй получился неловким. Мы столкнулись носами, я засмеялась, он тоже. Потом он уже держал меня за лицо, и мне стало удивительно тихо. Машины ехали за спиной, хлопнула подъездная дверь, кто-то прошёл мимо, а я слышала только, как он дышит. В бункере я искала этот звук. Даже когда он шёл за мной в темноте, я прислушивалась к каждому его вдоху. Первый выход уходил под воду. Второй был заварен. Возле второго Илья долго стоял неподвижно. Потом ударил по металлу ладонью. Я вздрогнула. Он ударил ещё раз, сильнее. — Хватит. Он не слышал. Я обняла его сзади, прижала руки к его груди. Он дёрнулся, словно хотел вырваться, потом обмяк. Под ладонями колотилось сердце. Я вдруг поняла, что он боится не меньше меня. Мне всегда казалось, что он знает, куда идти. В городе он выбирал дорогу, в походе разводил огонь, на реке говорил, с какой стороны обходить камни. Я привыкла смотреть на него прежде, чем решать. Теперь он повернулся ко мне. Ждал. Я проглотила слюну. — Пойдём обратно. Там был нижний переход. Я не знала, ведёт ли он куда-нибудь. Но Илья кивнул. Мы делили еду и врали друг другу. Он говорил, что не голоден. Я — что уже поела, пока он спал. Последний кусок батончика я нашла у себя в кармане. Достала, посмотрела на него, потом на Илью. — Половину, — сказала я. Он покачал головой. Я разломила кусок и вложила ему в руку. — Я не проглочу, пока ты не съешь. Он съел. Мне хотелось сохранить его таким: сидящим у стены, сердитым, живым. Я смотрела, как движется кадык, когда он глотает, и ненавидела себя за то, что замечаю это. Значит, я уже представляла, как он перестанет глотать. На третьи или четвёртые сутки — я потеряла счёт — Илья начал говорить странные вещи. Спрашивал, заперли ли мы машину. Потом попросил убавить отопление. Я приложила ладонь к его лбу. Он был горячий, сухой. — Мы сейчас дойдём, — сказала я. — Куда? Я не ответила. Фонарь почти угас. Мы двигались вдоль стены. Его рука лежала у меня на плече и становилась всё тяжелее. Когда он сел на пол, я сначала разозлилась. — Вставай. — Сейчас. — Не сейчас. Вставай. Он смотрел мимо меня. Я присела, взяла его за подбородок и повернула к себе. — Илья. Он моргнул. — Ты иди, — сказал он. — Я догоню. Всё внутри меня оборвалось. Я видела людей, которые произносят такие слова в кино. Они всегда знают больше того, кто остаётся рядом. Я не хотела, чтобы он сейчас знал что-нибудь больше меня. — Мы вместе пойдём. — Я не могу. Я ударила его по щеке. Несильно. Но звук в пустом коридоре получился громким. Мы оба замерли. — Прости, — сказала я. Потом ещё раз: — Прости. Я гладила то место, куда ударила. Слёзы падали ему на куртку. — Только не прощайся со мной. Пожалуйста. Он поднял руку и коснулся моего запястья. Этого хватило, чтобы я встала. Я нашла одеяло и панель от кровати. Привязала ремни, уложила его. Узлы выходили плохие. Пальцы распухли, кожа на ладонях лопнула. Илья поправил один узел. Я похвалила его, как ребёнка, и отвернулась, чтобы он не увидел моего лица. Потом потянула. По линолеуму панель скользила. На голом бетоне застревала. Я возвращалась, поднимала край, снова впрягалась. Очень скоро плечи заболели так, что захотелось избавиться от них. Я не могла найти положения, в котором ремень не резал бы кожу. Тогда начала считать. Десять шагов. Остановиться. Ещё десять. Я разрешала себе думать только о ближайшей трещине на полу. Дотянуть до неё. Потом выбрать следующую. Иногда мне мерещился свет. Я ускорялась, сердце начинало биться сильнее — и оказывалось, что это светлая краска на стене. После второй такой ошибки я перестала поднимать голову. — Говори со мной, — попросила я. Илья долго молчал. Потом сказал: — У тебя ботинки… дурацкие. Я посмотрела вниз. Один шнурок волочился по полу. — Ты мне их выбирал. — Поэтому. Я засмеялась. Смех причинил боль в груди, но после него удалось пройти ещё немного. Потом была лестница. Восемь ступеней. Его затылок у моего плеча. Грязь на щеке. Слабое тепло у губ. Я сидела и понимала, что усталость умеет уговаривать. Она обещала всего минуту отдыха. Просила отпустить его, устроиться удобнее, закрыть глаза. Я уже почти верила, что после этого смогу встать. Передо мной возникла наша кухня. Илья стоит у плиты босиком. Я сижу на подоконнике. За окном лето, и мне никуда не надо идти. Я даже почувствовала запах кофе. Тогда я укусила себя за губу. Боль вернула лестницу. Я подняла голову и увидела зелёную точку под дверью. Не стала верить ей сразу. Посмотрела на ступень. Потом снова наверх. Точка оставалась. Я осторожно опустила Илью и поползла к ней. Телефон висел над пустым столом. Под ним было написано: «Прямая линия. Штаб. Командующий». Я сняла трубку. Тишина. Пальцы скользили по пластику. Я нажимала рычаг, отпускала, снова нажимала. — Ну пожалуйста, — сказала я. В трубке щёлкнуло. Раздался звонок. У меня свело живот. Я согнулась, прижала трубку обеими руками к уху. — Дежурный. Я не смогла произнести ни слова. — Кто на линии? Я открывала рот и только дышала. Теперь, когда кто-то наконец мог услышать меня, голос исчез. — Вы меня слышите? Постучите по трубке. Я постучала. — Хорошо. Не торопитесь. От этих двух слов я заплакала. Всё время я торопилась: поднять, донести, найти, успеть до того, как он перестанет дышать. — Нас двое, — выговорила я. — Он на лестнице. Он живой. Пожалуйста, он ещё живой. Меня спрашивали, где мы вошли, что написано на двери, сколько времени прошло. Я путалась. Отвечала и снова возвращалась к одному: — Только быстрее. Потом другой голос назвал себя командующим. — Лера, вашу линию определили. Люди уже направлены к объекту. Оставайтесь рядом с Ильёй. — Здесь всё закрыто. — Мы откроем. — Вы точно откроете? — Да. Я слушала его дыхание в трубке. Человек сидел где-то наверху, под небом. У него была вода, свет, люди рядом. И теперь он знал о нас. Я положила трубку на край стола и вернулась на лестницу. Илья открыл глаза, когда я подняла его голову к себе на колени. — Нас нашли, — сказала я. Он смотрел на меня, но я не понимала, слышит ли он. — Помнишь мандарины? Его губы чуть шевельнулись. Я наклонилась ближе. — Ты один украл. Я видела. Он попытался улыбнуться. Я стала рассказывать ему всё подряд. Про автобус. Про снег у подъезда. Про то, как он впервые остался у меня ночевать и утром спросил, где сахар, хотя стоял прямо перед сахарницей. Я возвращала его туда, где мы были счастливы. Просила вспомнить запахи, голоса, мои нелепые тапочки. Мне казалось, если он вспомнит достаточно ясно, то захочет туда вернуться. Он закрывал глаза, и я звала его. — Ещё чуть-чуть. Останься со мной ещё чуть-чуть. Когда наверху ударили по металлу, я вздрогнула всем телом. Удар повторился. Потом кто-то крикнул. Я прижала Ильину голову к груди. — Слышишь? И впервые за много часов позволила себе поверить. В больнице я просыпалась от тишины. Мне казалось, что перестала слышать его дыхание. Я садилась, хваталась за край кровати. Потом видела белую стену, окно, стакан воды. Вспоминала, где нахожусь. Илья лежал в другом отделении. На третий день меня отвезли к нему. Он посмотрел на мои забинтованные руки и заплакал. Без звука. Слёзы просто потекли к вискам. Я села рядом. — Не надо. Он качнул головой. — Я там… оставил бы тебя. — Не оставил. — Я просил. Я взяла его руку. — Но я же не послушалась. Он долго смотрел на меня. Потом я сказала: — Мне нужно тебе кое-что рассказать. Я знала это ещё до похода. Утром стояла в ванной, босая на холодном кафеле, и смотрела на две полоски. За дверью Илья гремел чашками и спрашивал, куда я убрала кофе. Я хотела открыть дверь и сказать сразу. Вместо этого завернула тест в бумагу и спрятала. Решила, что скажу вечером у костра. Даже представляла, как он сначала не поймёт, переспросит, потом улыбнётся. Я хорошо себя чувствовала и поехала. Теперь я сидела возле его больничной кровати и никак не могла подобрать начало. — Я беременна. Он не двинулся. — Врач здесь подтвердил. Пока всё хорошо. Будут наблюдать. Илья посмотрел на наши руки. — Ты знала… там? Я кивнула. — Всё время? — Да. Он закрыл глаза. Я боялась, что он рассердится. Что спросит, зачем я пошла, почему молчала, как могла тянуть его по коридорам. Но он только поднёс мою ладонь к губам. Поцеловал бинт, потом пальцы. — Лера… Я придвинулась ближе. Наконец он положил руку мне на живот. Очень осторожно, словно прикосновение могло причинить боль. Я накрыла её своей. За окном стояло дерево. Листья двигались от ветра, ловили солнце. Я смотрела на них и впервые с той ночи не ждала, что свет погаснет. Совместно с Ильёй Игоревичем Разумовым

Читать на отдельной странице ↗

↑ К оглавлению

новеллы · 2 / 4

Нижний ящик

Размер текста
Нижний ящик
Иллюстрация создана с помощью ИИ
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ СЕКРЕТЕРА ПУШКИНСКОЙ ЭПОХИ Накануне продажи Анна вымыла меня тёплой водой, чего делать решительно не следовало, и натёрла средством с запахом лимона. — Ну вот, — сказала она. — Ещё жених. Я промолчал. В моём возрасте на подобные комплименты лучше не отвечать. Потом она сфотографировала меня, отступила к двери, сфотографировала снова и убрала с крышки маленький чёрно-белый снимок: он всё время попадал в кадр. «Секретер. Первая половина XIX века. Семейный. Состояние хорошее». Состояние у меня было отвратительное. Нижний ящик заедал, правая задняя ножка рассохлась, а на крышке осталось тёмное кольцо от кастрюли, которую поставили на меня зимой сорок второго года. Но Анна не лгала. Просто люди понимают хорошее состояние по-разному. К вечеру нашёлся покупатель. Он долго ощупывал меня, заглядывал снизу и говорил об износе так, словно рассчитывал застать меня врасплох. — Крышку придётся шлифовать. — Там царапины от циркуля, — сказала Анна. — Прадедушкины. — Тем более. Они договорились о цене. Мне доводилось менять хозяев за большие деньги, за малые и однажды за мешок картошки. Однако впервые меня собирались продать человеку, который заранее сообщил, какие воспоминания намерен с меня удалить. В первый дом меня привезли осенью 1835 года. Я был хорош. Орех подобрали с таким рисунком, что по обе стороны замочной скважины расходились тёмные крылья. Французские петли двигались без скрипа. Семь ящиков пахли липой, а восьмой, потайной, открывался нажатием на латунный цветок. Хозяин, Павел Андреевич, осмотрел меня, вынул один ящик, вернул на место и сказал мастеру: — Хорошая работа. Только тайник покажите жене. Иначе она его искать будет, а чинить опять вам. Софья стояла возле окна. На ней было серое платье, в котором она казалась слишком молодой для своего тяжёлого свадебного кольца. — Вы полагаете, у меня будут тайны? — Надеюсь. Без них со мной вам станет совсем скучно. Она не улыбнулась. Я сразу невзлюбил хозяина. Он казался грузным, старым и неприлично довольным тем, что женат на такой женщине. Теперь я знаю: ему было сорок четыре года. У него болело колено, он плохо спал и совершенно не понимал, что делать с восемнадцатилетней женой, которая пугалась всякой любезности, словно за неё немедленно потребуют благодарности. Но тогда я был новым секретером и судил уверенно. Софья привыкла ко мне быстро. Первое время писала родственницам, заказывала книги, выводила на отдельных листках своё новое имя и тут же перечёркивала. Потом появился Алексей. Он был красив той беспечной красотой, от которой прочие мужчины начинали поправлять воротники. От него пахло морозом, хорошим табаком и мокрой шерстью. Перчатки он бросал на мою крышку, шляпу — куда придётся, а сам опускался перед Софьей на колено с такой естественностью, будто это была самая удобная поза для разговора. Он умел её смешить. До него я не знал, что Софья смеётся, зажмурившись, и тут же сердится на себя за это. — Не надо, — говорила она, отнимая руку. — Вы нарочно. — Разумеется. По неосторожности я пока только проигрываю. Он рассказывал о полковнике, который перепутал чужую жену со своей, изображал какого-то князя, обещал отвезти Софью к морю. Она спрашивала о море с недоверием: неужели оно действительно шумит всю ночь? Потом писала ему. Я умею читать — там, где пишут на мне. Нажим пера, остановка руки, зачёркнутое слово остаются в дереве не хуже царапины. Письма Софьи я запоминал целиком. Сначала они были длинными, с обидами на вчерашний вечер и подробностями, которые, судя по всему, не имели значения ни для кого, кроме двоих. Потом стали короткими. «Приходите непременно». «Я не могу больше ждать». «Вы обещали». У последней фразы был особенно сильный нажим. Осенью следующего года Софья перестала затягивать пояс. Павел Андреевич приказал поднимать дрова в её комнату заранее, чтобы слуги не гремели утром. Однажды принёс корзину груш и застал жену в слезах. — Дурные? Он имел в виду груши. Она рассмеялась сквозь слёзы. — Нет, Павел Андреевич. Очень хорошие. Он постоял, не зная, что делать с корзиной, поставил её на пол и вышел. Алексей пришёл вечером. На этот раз он не опустился на колено. Развернул на мне карту, прижал угол перчаткой и принялся объяснять дорогу. — До Варшавы я всё устроил. Дальше будет проще. Софья слушала, наклонив голову. Я заметил, что она больше не смотрит на его руки. — А ребёнок? Алексей потеребил край перчатки. — Соня, мы ведь говорили. — Мы не договорили. — У тётки ему будет прекрасно. Она своих четверых вырастила. И деревня, воздух… А нам сначала надо на ноги встать. — На сколько оставить? — Откуда я знаю? На год. Может быть, меньше. — Или больше. Он начал сворачивать карту, потом передумал. — Ты хочешь, чтобы я поклялся? Хорошо. Хочешь — на колени встану. Только скажи, что это изменит в наших обстоятельствах. Софья встала сама. Подошла к окну. — Ты хоть раз представил, как я его отдам? Алексей некоторое время смотрел на её спину. — Я каждый день представляю, как ты останешься здесь. Она повернулась. Они оба были несчастны. В молодости я полагал, что этого достаточно, чтобы любить друг друга правильно. Письмо Софья написала той же ночью. Не на мне: села у камина с дощечкой для рисования на коленях. Поэтому содержания я не знал. Слышал только, как перо время от времени царапает бумагу, и видел, что она забывает его обмакнуть. Когда в коридоре раздались шаги, она сложила листы, выдвинула нижний ящик и сунула их за ноты. За задним краем ящика оставалась щель. Письмо скользнуло в неё и легло возле моей ножки. Павел Андреевич вошёл без свечи. — Софья, вы не спите? — Как видите. Он принял эту резкость так же, как принимал её молчание: чуть опустил голову. — Там акушерку советуют. Хорошую. Немку. Софья вдруг сказала: — Ребёнок не ваш. Я почувствовал, как её пальцы вцепились в мой край. Павел Андреевич стоял посреди комнаты. Снизу доносились голоса гостей: кто-то ещё не уехал, спорили о стихах, смеялись. — Понимаете? — спросила Софья. — Я не глух. Он сказал это сердито. Она выпрямилась, словно наконец дождалась. Но он подошёл к креслу и тяжело сел, вытянув больную ногу. Долго тёр колено. — Вы уехать хотите? — Да. Он кивнул. Потом ещё раз, уже самому себе. — Денег у вас нет. — У него есть. Павел Андреевич посмотрел на неё, но ничего не возразил. На столике остывал чай. — Я распоряжусь, — сказал он наконец. И, встав, задел ногой корзину с грушами. Одна выкатилась под кресло. Он зачем-то поднял её, повертел в руке и положил обратно. Эту грушу я помню лучше всего. Утром Софья искала письмо. Она опустошила нижний ящик, позвала горничную, заставила вытряхнуть корзину для бумаг. Потом пришёл муж, и она спросила: — Вы прочли? Он посмотрел на разбросанные листы. — Что? — Не надо. Пожалуйста. Она закрыла лицо руками. Павел Андреевич не стал добиваться объяснений. Подошёл к окну и велел горничной оставить их. Я не знаю, что они говорили потом: Софья закрыла мою крышку. Всю жизнь мне припоминали, сколько тайн я храню. Никому не приходило в голову, сколько разговоров я пропустил просто потому, что вовремя закрыли крышку. Она не уехала. Алексей прислал два письма. Софья спрятала их, не распечатав. Весной родился Николай. В первые недели он плакал так, что у меня начинали дребезжать замки. Павел Андреевич ходил по комнате с ребёнком, положив его себе на предплечье, и бормотал что-то о поставках леса: других колыбельных не знал. Однажды Софья остановила его. — Вы его не так держите. Он замер. Она поправила пелёнку. — Вот теперь хорошо. Павел Андреевич продолжил ходить. Софья смотрела на них с выражением, которого я прежде у неё не видел. Это ещё не было счастьем. Но она больше не казалась гостьей в собственной комнате. Николай вырос похожим на Алексея. Об этом шептались родственницы. Павел Андреевич пресекал шёпот просьбой передать сахарницу. Позже сын царапал меня циркулем, прятал запрещённые книги, писал стихи. После смерти матери одна из тётушек рассказала ему о её несчастной любви. Николай пришёл к отцу. — Вы ей жизнь испортили. Старик разбирал счета за лечение Софьи. На мой край лёг лист, исписанный чужим аккуратным почерком. — Наверное, — ответил он. — И это всё? Павел Андреевич снял очки. — Коля, если тебе сейчас необходимо кого-нибудь ненавидеть, пусть это буду я. Только не тётка. Она и без тебя прекрасно справляется. Николай хлопнул дверью. Старик ещё долго сидел передо мной. Письмо лежало внизу. За следующие полтора века меня перевозили, наследовали, закладывали и выкупали. В одну зиму собирались сжечь, в другую укрывали одеялом, потому что соседская собака грызла ножки. В блокаду на мне делили хлеб, после войны поставили пишущую машинку. Женщина-редактор колотила по клавишам так, будто от этого зависело, согласятся ли с ней в журнале. Она же рассказывала дочери про Софью. — Муж не отпустил. Деспот был страшный. Я бы охотно ударил её нижним ящиком по колену. Но вещи способны на многое только в человеческих рассказах. Анна приходилась этой женщине внучкой. Она унаследовала моё тёмное кольцо на крышке, семейную историю о жестоком муже и привычку откладывать самое важное до позднего вечера. Денис жил у неё почти два года. Он чинил краны, заказывал продукты, знал, какой сыр она любит, и сердился, когда она работала по воскресеньям. Я не считал его плохим человеком. Потом Анна положила на меня тест с двумя полосками. Денис посмотрел и сел. Первое, что он сказал: — Ты уверена? Она даже улыбнулась. — В чём именно? Он не ответил. В следующие недели они много разговаривали, но всякий раз начинали с середины. Обсуждали ипотеку, его новую работу в другом городе, её нестабильные заказы. Денис приносил расчёты. Анна кивала. Однажды она спросила: — А если бы квартира была выплачена? — Ань, не надо так. — Я просто спрашиваю. — Дело не только в квартире. — Тогда скажи, в чём. Он прошёлся по комнате. — Я не хочу сейчас ребёнка. Вот. Этого достаточно? Анна некоторое время смотрела на него. — Да. Это хотя бы ответ. После этого она назначила консультацию. А меня выставила на продажу: при переезде я никуда не помещался. Нижний ящик она освобождала последним. Он заело. Анна потянула, постучала по боковой стенке, снова потянула. Потом села на пол и выругалась — устало, без всякого удовольствия. — Ну хоть ты-то можешь нормально? Она взялась обеими руками. Старая направляющая треснула. Ящик вышел слишком резко, и Анна едва удержала его. На пол посыпались пыль, сломанная серьга и два сложенных листа. Анна чихнула. Потом увидела почерк. Она читала медленно, иногда проговаривая слова вслух. Так я наконец узнал, что Софья написала возле камина. «Алексей, я верю, что ты заберёшь нас, когда сможешь. В этом и несчастье: я верю тебе. Ты сейчас не обманываешь. Но я слишком хорошо знаю, как обстоятельства умеют разговаривать за людей. Сначала будет далеко. Потом опасно ехать. Потом нужно ещё немного денег. А ребёнок тем временем научится говорить и назовёт матерью другую женщину. Ты сердишься, что я опять плачу. Я тоже на себя сержусь. Мне хочется быть лёгкой, смелой, такой, какой ты меня полюбил. Но я уже не могу уехать вдвоём. Нас трое, хотя ты старательно считаешь двоих. Муж знает всё. Не представляй его великодушным героем. Он рассердился. Был резок. И, кажется, постарел у меня на глазах. Потом спросил, чего я хочу. Я начала объяснять про тебя, про дорогу, про деньги. Он сказал: “Софья, я об этом не спрашиваю”. Тогда я ответила, что хочу оставить ребёнка при себе. Он сидел, глядя на пол. Я думала, сейчас скажет какую-нибудь жестокость. А он спросил, не холодно ли у меня ночью. Я заплакала ещё сильнее. Вероятно, со стороны мы оба выглядели очень глупо. Он отпускает меня. Деньги даст. Если останусь, ребёнок будет носить его имя. Но я не должна принимать решение из жалости к нему — он сам это сказал. Представь, я до сих пор не знаю, какая я: неблагодарная жена, трусливая любовница или просто женщина, которая хочет взять своего ребёнка на руки и никому не объяснять, почему не может его отдать. Завтра не приходи. Я должна хотя бы один день услышать собственные мысли». Анна дочитала. Потом вернулась к началу. За стеной работал телевизор. Во дворе кто-то звал собаку. Никаких признаков того, что в комнате происходит нечто важное, снаружи не было. Анна достала из-под направления тот маленький снимок. Подвинула к лампе. Я всё ещё не понимал, что на нём изображено. Но теперь догадался. Денис пришёл за коробками. Анна сидела на полу среди бумаг. — Ты чего? Она протянула ему письмо. — Потом прочтёшь. Я сначала скажу. Он остался стоять. — Я хочу ребёнка. Денис опустил глаза на старые листы. — Это из-за этого? — Нет. Из-за этого я перестала делать вид, что не хочу. Он сел на край кресла. Долго молчал. Анна ждала, не помогая ему. — Я ведь говорил честно, — произнёс он. — Знаю. — Я могу не справиться. — Я тоже. Он поднял голову. — И что теперь? Анна потёрла ладонями колени: на них осталась пыль. — Теперь тебе надо решить за себя. Я за тебя больше не буду. В ту ночь они не помирились. И не расстались окончательно. Денис ушёл, забыв коробки. Анна ещё долго сидела перед пустым экраном, потом открыла рабочую переписку и спросила о заказе, от которого собиралась отказаться ради переезда. Матери позвонила утром. — Мне нужна помощь. Та начала было говорить, что давно предупреждала. — Мам, — остановила её Анна. — Ты можешь приехать или нет? Предупреждения я потом выслушаю, честно. Мать приехала в воскресенье. Привезла суп в кастрюле и сразу попыталась поставить его на меня. Анна успела подложить доску. Я оценил. Денис вернулся через неделю. Без цветов. Принёс мою отремонтированную направляющую и пакет с инструментами. Анна стояла у окна, пока он работал. — Я не знаю, получится ли у нас, — сказал он, не поднимая головы. — Я тоже. Он вставил ящик, проверил ход. — Но исчезать я не собираюсь. Анна ничего не ответила. Подошла и придержала фонарик: в дальнем углу было темно. Я не стал делать выводов. Однажды я уже ошибся в человеке, который не умел красиво говорить. Сына они назвали Митей. Дальше всё происходило не так стройно, как в семейных преданиях. Денис путал размер подгузников, Анна плакала от недосыпа, её мать обижалась, когда ей советовали отдохнуть. Денег постоянно недоставало. Они ссорились, договаривались и снова ссорились. Меня не продали. Письмо хранилось теперь в отдельной папке. Анна разыскала записи о Софье и Николае, исправила подпись под старой миниатюрой в альбоме. Вместо «Жертва несчастного брака» написала только имя и даты. Однажды вечером она села за работу, устроив сына у себя на коленях. Митя потянулся к моей крышке и ударил по ней раскрытой ладонью. Анна поймала его руку, испугавшись, что он занозится. Провела пальцем по старой царапине от циркуля. — Ничего, — сказала она. — Здесь уже дети были. И вернулась к письму, которое писала сама. совместно с моим другом Ильёй Игоревичем Разумовым

Читать на отдельной странице ↗

↑ К оглавлению

новеллы · 3 / 4

Кольцо для Элизы

Размер текста
Кольцо для Элизы
Иллюстрация создана с помощью ИИ
I Я попросил его повторить, где именно он нашёл кольцо. Он стоял передо мной на коленях, придерживая отогнутую ткань, и, должно быть, принял мой вопрос за недовольство: лицо его стало настороженным, он торопливо пояснил, что вещь обнаружилась только теперь, когда он снял обивку, а прежде увидеть её было невозможно. — Здесь, между спинкой и сиденьем. За подкладку ушло. Я наклонился. Мастер посторонился, давая мне место, и это услужливое движение вызвало во мне такую внезапную ненависть, что я испугался: сейчас скажу ему что-нибудь непоправимое. В щели было темно. Торчал край пожелтевшей набивки. Я узнал маленькую пуговицу на внутреннем шве, хотя никогда прежде её не видел. Точнее — не замечал. Она нащупала эту пуговицу тогда и сказала: «Здесь что-то есть». Я велел ей встать. Мастер всё ещё держал кольцо на ладони. — Возможно, его обронили во время работы, — сказал я. Он посмотрел на меня. — Мы сегодня начали. Разумеется. Я сам назначил четверг. Сам распорядился, чтобы до его приезда ничего не трогали. За последние месяцы мне стало трудно входить в гостиную, и я решил сменить ткань на обоих креслах: их выбрала Элизабет, она называла этот цвет весенним, а мне он теперь казался похожим на воду в давно не мытом стакане. Мастер ждал. Я должен был взять кольцо, поблагодарить, отпустить его. Всю жизнь мне превосходно удавались такие простые действия. Но, пока вещь лежала на чужой руке, пока незнакомый человек ожидал от меня обычного ответа, ещё продолжалась какая-то другая жизнь, в которой можно было обсуждать ткань, оплату, срок окончания работы. — Сударь? Мне пришлось протянуть руку. Кольцо было тёплым. Почему-то я думал, что оно окажется ледяным. * Не перебивайте меня. Я знаю, о чём вы хотите спросить. Всё будет объяснено — вплоть до стоимости камня и фамилии эксперта. Я заплатил достаточно, чтобы не осталось ни одной невыясненной подробности. Но начать придётся с того часа, когда я ещё ничего не хотел выяснять. У автомобиля прокололо колесо. Вот и всё. Можете представить себе более жалкое начало? Водитель остановился недалеко от Коламбус-сёркл, извинился, вышел; я ещё некоторое время смотрел в телефон, затем обнаружил, что перечитываю одну строку, и решил пройтись. Я возвращался с карате. На мне была старая спортивная куртка с разошедшимся швом в кармане. Дважды в неделю я позволял себе эту роскошь — заниматься делом, в котором моё имя ничего не значило и молодой инструктор мог сказать при всех: «Вы опять торопитесь, Генри». Я вошёл в парк. Музыка донеслась из-под каменной арки, и сперва я испытал неудовольствие: там, где я собирался побыть в тишине, кто-то играл. Но мелодия была знакомой; несколько нот приблизились, поколебались, вернулись, и я замедлил шаг. Девушка стояла у стены. На ней было тёмное пальто. Шарф сполз с одного плеча, и между воротником и скрипкой виднелась тонкая полоска шеи. Она не смотрела на проходивших мимо; только иногда чуть поворачивала голову, пропуская особенно громкий голос, словно отводила от музыки чужое прикосновение. Я остановился. У неё были красные руки. Левая легко двигалась по грифу, и я с непонятным беспокойством ждал, когда пальцы ошибутся: мне казалось невозможным, чтобы они не окоченели. Однажды она действительно оборвала звук, опустила смычок и подышала на руку. Я сделал шаг к ней. Но она уже подняла скрипку. Я остался на месте. За этот час водитель позвонил трижды. Я выключил телефон. Проходили люди, в футляр падали монеты, ребёнок остановился и был уведён матерью; я всё это замечал, но впервые за много лет не чувствовал необходимости участвовать в происходящем. Когда девушка убрала смычок, мне захотелось удержать её. — Вы можете ещё раз сыграть первое? — «К Элизе»? Я кивнул. Она посмотрела на меня внимательнее. — Вам не холодно? Понимаете? Она спросила, не холодно ли мне. Я ответил, что собирался предложить ей кофе. — Тогда предложите, — сказала она. — А то вы так и не решитесь. * Она училась в Джульярде и собиралась стать великой скрипачкой. Именно так. Без смущения, без той улыбки, которой люди заранее просят извинения за свои надежды. — Иначе зачем всё это? — спросила она, когда я улыбнулся. На столе лежали её руки. От тепла кафе они стали ещё краснее. Я хотел накрыть их ладонями. Не сделал этого. Через неделю, когда мы уже прощались возле её дома, она сама взяла меня за руку и сказала: — Вы всё время останавливаетесь, Генри. Даже когда уже пришли. Потом поцеловала. Мне было сорок семь лет. Я поехал домой и обнаружил в лифте, что улыбаюсь своему отражению. * Прежде мне казалось, что люди преувеличивают перемены, которые производит в них любовь. Человек остаётся собой; у него появляется ещё одна привязанность, иногда обременительная, иногда приятная. С Элизабет стали происходить вещи, которых я не умел объяснить. Я начал слышать, когда устаёт мой секретарь. Однажды отменил бессмысленное поручение, уже отданное подчинённому, и потом весь день удивлялся, что прежде не делал этого чаще. Стал ждать вечера. Это, пожалуй, было самым необычным. Раньше вечер наступал, когда заканчивалась работа. Теперь работа могла продолжаться сколько угодно, а вечер всё равно приближался — вместе с её звонком, шагами, недовольным возгласом: «Нет, послушай, что мне сегодня сказали!» Она не была покладистой. Могла рассердиться, если я невнимательно слушал, и замолкнуть посреди рассказа. — Продолжай, — просил я. — С какого места? Я не знал. Она отворачивалась к окну. Тогда я откладывал телефон. Мне приходилось учиться, и я учился охотно, хотя, разумеется, не называл этого учением. О своём состоянии я ей не сказал. Она считала меня обеспеченным человеком; я отвечал на вопросы так, чтобы не разрушать этого скромного представления. Мне нравилось, что она выбирает ресторан, не думая о том, где меня знают. Нравилось, как она однажды нахмурилась, заметив цену вина, и попросила принести другое. Я позволил ей заплатить за ужин. Она достала конверт с деньгами — ей только что заплатили за уроки — и долго отсчитывала купюры. Я смотрел с нежностью. Теперь я не могу вспомнить этот конверт без отвращения к себе. * Кольцо я заказал через пять месяцев. Хотелось сделать предложение так, чтобы она согласилась со мной, а не с тем человеком, о существовании которого ещё не знала. Вы находите это разумным? Я тоже находил. Я выбрал платину и изумруд. Попросил оправу без блеска, почти грубую, и сказал ювелиру, что вещь должна выглядеть недорогой. Он не удивился. Из нескольких камней мне понравился один, с тёмной чертой в глубине. При повороте она исчезала и появлялась снова, похожая на веточку под водой. — Включение, — сказал мастер. — Небольшой порок. — Другого не нужно. Я потребовал единственный экземпляр. Ни повторения оправы, ни второго похожего кольца. Мастер записал это в заказе. Помню, как я следил за его пером, и то особенное удовлетворение, которое испытал, увидев своё желание закреплённым на бумаге. Через три недели я сделал предложение. Элизабет молчала так долго, что я успел подумать: вот сейчас придётся жить дальше. Но она протянула руку. Кольцо оказалось ей велико. II Я сразу заметила, что оно велико, но не хотела говорить. Генри сидел напротив, ожидая, пока я посмотрю на камень. А мне хотелось смотреть на него. Он совсем не был похож на человека, который всё решил заранее: бледный, неподвижный, с приоткрытым ртом, будто собирался ещё что-то сказать и забыл. — Ты уверен? — спросила я. Он кивнул. Я подумала: если сейчас засмеюсь, он решит, что я смеюсь над ним. Но я всё-таки засмеялась, потому что иначе заплакала бы, и он вдруг тоже засмеялся — так облегчённо, что мне захотелось обнять его прямо через стол. В камне была чёрточка. Я провела по нему ногтем, проверяя, не царапина ли это. — Тебе не нравится? — Нравится. Здесь как будто пометка. Он взял мою руку. Я поняла, что теперь можно плакать. * О деньгах он рассказал позднее. Я старалась обрадоваться, но всё время вспоминала, сколько лишнего наговорила за эти месяцы. Про свою квартплату. Про ученицу, мать которой забывала платить. Про шарф, подаренный ему зимой. Он ходил по комнате и объяснял, почему молчал. Потом остановился передо мной. — Ты расстроена? Мне стало жаль его. А через секунду — себя, потому что даже сейчас я должна была успокоить его раньше, чем понять собственную обиду. — Не делай так больше, — сказала я. — Как? — Не устраивай ничего, о чём я не знаю, когда это касается меня. Он обнял меня. Я прижалась к нему и услышала, как быстро бьётся сердце. Подумала: боится. И простила. * В новом доме я сперва не могла заниматься. Комната была слишком большой, в ней лежал толстый ковёр. Звук исчезал почти сразу, и мне казалось, что я играю в перчатках. Однажды я рассердилась и стала скатывать ковёр. Генри застал меня на полу. Я ждала, что он позовёт кого-нибудь. Но он снял пиджак и опустился рядом. Мы долго не могли свернуть ковёр ровно. Я смеялась, он сердился; потом сел на получившийся валик и спросил: — Теперь хорошо? Я сыграла несколько тактов. Он сидел на ковре и слушал. Я не помню, была ли когда-нибудь счастливее. По вечерам я часто играла у камина. «К Элизе» он узнавал сразу; откладывал бумаги ещё до того, как успевал взглянуть на меня. В одном месте я слегка задерживала фразу. Он ждал. Иногда я поворачивала голову и видела, что он почти сердится: ему нужно продолжение. — Ну? — говорил он. И я продолжала. В нотах возле этого места написала карандашом: «Дать ему услышать». Кольцо мешало играть. Я снимала его и клала в блюдце, а потом надевала обратно, не глядя. Уменьшить собиралась после экзамена. В тот вечер я уже надела его. Сидела в кресле, перебирала страницы и ждала Генри. Услышав дверь, закричала из гостиной: — Ты рано! Как хорошо! Он вошёл и посмотрел на мою руку. III Кольцо я увидел за обедом в гольф-клубе. Белл держал стакан двумя пальцами. Камень вспыхнул, ушёл в тень и снова показался. Сначала я подумал: с ней что-то случилось. Достал телефон. Потом спросил, где он взял кольцо. Белл улыбнулся. Мне до сих пор кажется, что всё ещё можно было спасти, если бы он не улыбнулся именно так — с готовностью посвятить меня в приятное мужское знание. — Выиграл. Я положил телефон на стол. Он рассказал о девушке в клубе, о выпивке, о картах на желания. Рассказ был грязный и довольно путаный; прежде я отвернулся бы, не дослушав. Теперь слушал. Девушка сначала провела с ним время, потом проиграла кольцо, а затем, по его словам, предложила отыграться, поставив себя. Я спросил имя. Он не помнил. — Кажется, Лиз. Светлая такая. Телефон лежал передо мной. Я видел в чёрном экране собственную руку. До сих пор не понимаю, почему не позвонил. Нет, понимаю. Но мне хочется сохранить хотя бы этот вопрос. * Дорогу домой я почти не помню. Зато помню, как изменялись её слова. Всё, что я любил, становилось подозрительным. Она не просила подарков — потому что умела ждать. Рассердилась, узнав о богатстве, — потому что изображала гордость. Согласилась выйти за меня — потому что наконец добилась своего. Даже собственную нежность к ней я переживал теперь как нанесённое мне оскорбление. На светофоре я закрыл глаза и вдруг увидел её под аркой — красные руки, склонённую голову. На мгновение стало легче. Потом вспомнил улыбку Белла. * — Где кольцо? Элизабет посмотрела на палец. — Было здесь. Она отложила ноты, подняла подушку. Я стоял в дверях. Она стала искать быстрее. — Подожди, оно, наверное… — Где ты была в пятницу? Она не сразу поняла вопрос. — Здесь. Мы ужинали. — Значит, раньше. Она выпрямилась. Я рассказал. С каждым словом лицо её становилось неподвижнее. Я ждал испуга, слёз, какой-нибудь поспешной лжи, за которую можно будет ухватиться, но она только смотрела на меня и наконец спросила: — Ты думаешь, это была я? Я ответил, что видел кольцо. — А меня ты видишь? Она сделала шаг. Я отступил. После этого она говорила ещё что-то. Спрашивала, назвал ли он её имя. Просила позвонить ему при ней. Я отказался. Мне казалось, что, если позволю ей ещё немного говорить, она заставит меня усомниться в очевидном. Я приказал ей уйти. Она оглянулась на кресло. — Сейчас? — Сейчас. Она поднялась наверх. Пока собиралась, я стоял у окна. Слышал, как открывается шкаф, как что-то падает. Один раз она позвала меня по имени. Я не ответил. IV Я уронила футляр. Не саму скрипку — закрытый футляр. Он выскользнул, ударился об угол кровати, и я испугалась так сильно, что сразу открыла замки. Всё было цело. Я осторожно провела пальцем по дереву. Снизу не доносилось ни звука. Мне хотелось, чтобы он поднялся. Пусть сердитый, пусть ещё не верит — только бы вошёл сюда, где мы вчера разговаривали, где его рубашка лежала рядом с моей блузкой. Я позвала. Потом прислушалась. Он не шёл. Я поняла, что он слышит и не идёт. * В прихожей Генри стоял спиной. Я остановилась у двери. Нужно было сказать что-нибудь такое, чего он не сможет не понять. Всё ещё казалось, что существует правильная фраза; я просто слишком испугалась и не нахожу её. — Когда кольцо найдётся, ты ведь поймёшь? Он не обернулся. Я представила, как завтра мы будем вспоминать этот вечер. Как он скажет: «Что же ты сразу не…» — и я объясню, что не могла, что руки дрожали, что он не давал мне говорить. Но завтра не приближалось. Я открыла дверь. * На улице было холодно. Перчатки остались в другом пальто. Хотела вернуться и попросить их, но увидела, как за стеклом отходит от двери горничная, и пошла дальше. Подруге написала: «Ты когда освободишься?» Потом открыла наш разговор с Генри. Последнее сообщение было от меня: «Купи хлеб. И приезжай скорее». Я читала его и никак не могла понять, как это было сегодня. Написала: «Я не знаю этого человека». Посмотрела на слова. Он ведь уже слышал их. Стерла. Потом написала: «Мне страшно». Долго держала палец над кнопкой. Мне хотелось, чтобы он ответил сразу, ещё прежде, чем я отправлю, чтобы увидел каким-нибудь образом, как я стою у стены с футляром и не могу решить, куда идти. Экран погас. Я снова включила его. V Сообщения я не получил. Не знаю, отправляла ли она его, пыталась ли позвонить. Позднее я заставлял специалистов искать даже то, чего могло не существовать. Она была жива ещё на следующий день. Подруга встретилась с ней, забрала футляр. Я знаю несколько вещей об этих часах, но не стану соединять их в рассказ. Мне уже случилось однажды заполнить неизвестное собственным воображением. Известие о её смерти я выслушал стоя. Потом сел. Полицейский спросил, давно ли мы поссорились. Я назвал день. — По какой причине? — Личное. Я помню, как он посмотрел на меня после этого ответа. * А через четыре месяца обойщик протянул мне кольцо. Вы уже знаете остальное? Нет, вы знаете только, что она была невиновна. Я тогда ещё не знал. Купил кольцо у Белла. Потребовал экспертизу. Распорядился найти девушку из клуба. Впервые после смерти Элизабет у меня появилась работа, которую я мог выполнить хорошо. Я просыпался рано, звонил, назначал встречи. Слушал отчёты. Торопил. В лаборатории мне показали два увеличенных изображения. Один изумруд был природным, с разветвлённым внутренним рисунком. Второй — синтетическим; цвет и огранку подобрали так точно, что я не заметил подмены. При слабом увеличении похожая нить казалась той самой чертой. Подделку нашли в кресле. Настоящий камень был у Белла. Ювелир изготовил две одинаковые оправы, мне выдал копию, оригинал продал другой покупательнице. Он рассчитывал, что человек, желающий скрыть цену подарка, не станет проверять его. Покупательницу звали Вивиан Росс. Она узнала кольцо на фотографии. Рассказала о вечере в клубе, о карточном проигрыше. При других словах Белла покраснела и сказала: — Он лжёт. Нашлись люди, которые подтвердили её рассказ. Мой адвокат разложил передо мной бумаги. Всё было доказано. Я несколько раз перечитал последнюю страницу, ожидая почувствовать что-нибудь, соответствующее окончанию дела. Адвокат тихо собрал документы. * Потом начались ночи. Я слышал скрипку из гостиной. Вставал, шёл по коридору, останавливался у двери. Первые ноты. Возвращение. Я не сразу решался войти. Знал, что комната будет пуста, и старался ещё постоять, пока можно слушать. Иногда мне казалось, что она находится там, за дверью, просто я пришёл слишком поздно, и теперь придётся подождать, пока закончит. Врач говорил об истощении. Я принимал лекарства. Музыка возвращалась. Однажды увидел её у камина — только на мгновение, в оконном отражении. Тёмное пальто, скрипка, левая рука на грифе. Я обернулся так резко, что упал стакан. На полу блестела вода. Я стоял среди осколков и звал её. * Преподаватель вернул мне ноты. Сказал, что она готовила выступление к нашей свадьбе. Хотела сделать сюрприз. Я попытался расспросить, но он уже протягивал папку, и мне пришлось взять её. Дома нашёл знакомую страницу. Возле паузы стояло её маленькое карандашное: «Дать ему услышать». Я посмотрел на кресло. В ту минуту вспомнил не наш вечер, а её последний вопрос: «А меня ты видишь?» Прежде я слышал в нём просьбу поверить. Теперь услышал другое — как она ещё надеялась, что достаточно подойти ближе. * Футляр стоял в комнате для занятий. Я открыл его поздно ночью. Скрипка лежала на тёмной ткани, под ней застрял её волос. Я хотел убрать его, но побоялся, что потеряю. В маленьком отделении нашёл карандаш и шерстяную перчатку. Одну. Большой палец был заштопан другой ниткой. Я узнал этот шов. Мы однажды искали перчатку возле кафе. Элизабет нашла её под скамейкой, подняла, засмеялась и стала отряхивать листья. Я предложил новые. Она ответила: «Эти ещё хорошие». Я сел рядом с футляром. Перчатка лежала у меня на ладони. Я просунул внутрь два пальца, осторожно расправляя шерсть. И вспомнил, как она грела руки дыханием под аркой. Не знаю, почему именно это воспоминание оказалось невыносимым. Я столько раз возвращался к нашей встрече, помнил каждый звук, собственное удивление, счастье, охватившее меня в кафе. Но теперь впервые увидел, как долго ей пришлось стоять на холоде. Я слушал почти час. Мог подойти раньше. Эта простая мысль всё возвращалась. Я уже не видел комнаты, только каменный свод, её склонённую голову и пальцы, которые она прятала в ладонь во время короткой паузы. Мне хотелось остановить её. Сказать: довольно, пойдём. Я сжал перчатку, и тут лицо моё стало мокрым. Сначала я вытирал щёки, сердился на дрожь во рту, пытался сделать глубокий вдох. Ничего не получалось. Пришлось согнуться, прижать руки к груди и ждать воздуха, как ждут его после сильного удара. Я никогда прежде не плакал. Мне уже было всё равно, слышит ли кто-нибудь. Я сидел на полу и держал её перчатку. Она давно согрелась в моих руках, но я всё ещё растирал её — бережно, палец за пальцем, не замечая, что музыка прекратилась.

Читать на отдельной странице ↗

↑ К оглавлению

новеллы · 4 / 4

Последний ход

Размер текста
Последний ход
Иллюстрация создана с помощью ИИ
Дверца не закрывалась: мешало колено. — Убери ногу, — шепнул Мельцель. Он попробовал подтянуть её выше, но бедро сразу свело. Пришлось обхватить колено обеими руками и притиснуть к груди. Мельцель нажал снаружи. Край дверцы прищемил сукно панталон. — Постой. Хозяин не услышал. Или сделал вид, что не услышал: в соседней комнате уже открывали двери. Он рванул ткань. Что-то треснуло, и дверца встала на место. Ключ ещё оставался в замке. — Ты помнишь? — спросил Мельцель через дерево. Он сидел щекой к собственному плечу и не сразу смог повернуть голову. — Да. — Что — да? — Проиграю. Ключ повернулся. Некоторое время он слышал только своё дыхание. Здесь всегда сначала приходилось совладать с дыханием: удержаться от желания набрать полную грудь воздуха, не пробовать распрямиться. Места было ровно столько, сколько оставалось, когда он переставал с ним бороться. Он осторожно опустил колено на ладонь, прикрывая содранную кожу, и стал ждать, пока пройдёт судорога. В зал входили. Шаги, шелест платьев, стук передвинутого стула. Кто-то поставил локоть на стол, и дерево отозвалось возле самого его уха. — Значит, он и в самом деле думает? Женский голос. Вопрос был обращён к Мельцелю, но шахматист невольно поднял голову и ударился затылком о перекладину. Раздался негромкий смех. Нет, удара не услышали. Смеялись над ответом хозяина. — Сударыня, он по крайней мере достаточно благоразумен, чтобы не высказывать всего, что думает. Она снова засмеялась — ближе. Он слышал даже, как она вздохнула после смеха; маленький, свободный вздох человека, которому нигде ничего не жмёт. Он попробовал представить её лицо. Почему-то прежде лица возникла рука: узкая кисть, лежащая на краю стола, совсем рядом с его головой. — Бедный турок, — сказала она. — Надеюсь, ему объяснили, с кем он будет играть? — Сейчас объяснят. Мужской голос был короток и сух. Все засмеялись. Он перестал расти в девять лет. С тех пор ему часто приходилось слышать смех, обращённый куда-то поверх его головы, и решать, касается ли он его. Теперь можно было не решать. Здесь никто не знал, что он существует. Партия началась. Он сделал первые ходы почти машинально. Боль под коленом ослабела; зато затекала ступня, и он принялся осторожно шевелить пальцами в башмаке. Нельзя было дожидаться, пока нога совсем онемеет: однажды после представления он не смог выбраться без помощи и Мельцель, сердясь, вытаскивал его за подмышки. Наверху разговаривали о предстоящем отъезде, о погоде, о чьём-то опоздании. Император играл быстро. Иногда фигура ударялась о доску так сильно, что этот стук проходил по дереву и отдавался у шахматиста в зубах. Пока всё шло как надо. Он уступил немного пространства, позволил потеснить себя. Через несколько ходов можно будет допустить ошибку. Потом ещё одну, не такую заметную. К тому времени в ящике станет совсем душно, но партия уже кончится. Его выпустят, дадут воды. Он думал о воде. О том, как приложит край стакана к губам и сначала не станет пить, только подержит. — Ваше величество, вы слишком суровы с ним. Снова она. — Вы ему сочувствуете? — Немного. Он так долго размышляет. — Тем хуже для него. Теперь шахматист различал в её голосе улыбку. Она стояла по левую руку от императора; когда наклонялась к доске, слова становились яснее. Он приготовил ход, который должен был положить начало поражению. И тут она сказала: — После стольких побед вам, конечно, ничего не стоит одолеть деревянного турка. Он оставил руку на рычаге. Слова были ничтожны. Светская любезность, произнесённая красивой женщиной для человека, которому приятно её слушать. Он понимал это. Понимал с той мучительной точностью, с какой иногда понимаешь безобидность нанесённой тебе обиды — и всё-таки не можешь её простить. Наверху передвинули фигуру. Теперь требовалось отвечать. Он ещё раз посмотрел на маленькую доску перед собой. Его подготовленная ошибка была там, ожидая исполнения. Следовало только убрать защиту, позволить взять пешку. «Ничего не стоит». Он вытер ладонь о жилет. Нет, пусть стоит хоть чего-нибудь. Он защитил пешку. Всего лишь защитил. В этом ещё не было ослушания; невозможно же требовать, чтобы он бросал фигуры одну за другой. Мельцель сам велел дать хорошую партию. Император ответил не сразу. Шахматист почувствовал облегчение и вслед за ним — удовольствие, столь острое, что на мгновение забыл о тесноте. Там, наверху, пришлось задуматься. Женщина ждала. Её следующая любезность задержалась из-за него. Он прислушался. — Упрямец, — произнёс император. Впервые за весь вечер шахматист улыбнулся. Пот стекал от виска к уху. Он не мог вытереть его: для этого нужно было приподнять локоть, а локоть упирался в стенку. Капля задержалась, щекоча кожу. Он потёрся головой о плечо. Следующий ход противника был сильным. Он наклонился ближе к доске. Минуты две в зале стояла тишина. Затем кто-то начал говорить вполголоса, но император прервал его: — Подождите. Шахматист замер. Это «подождите» было произнесено ради него. Он знал, как нелепо так думать. Ради турка. Ради фокуса. Ради неприятного препятствия, которое император встретил среди вечерних развлечений. И всё-таки в комнате теперь ждали его решения; никто не мог продолжить, пока он, запертый под столом человек с прижатой к груди ногой, не сделает движения. Он нашёл ответ. Деревянная рука поднялась. — О! — сказала женщина. Только это. Даже не слово. Он мог бы потом поклясться, что она придвинулась ближе. Прошло ещё несколько ходов. Теперь он играл в полную силу — и продолжал уверять себя, что проиграет. Позже. Когда партия станет достаточно трудной. Когда женщина перестанет жалеть смешного турка и начнёт опасаться за своего императора. Ему нужно было совсем немного: услышать, как изменится её голос. Под столом стало жарко. Воздух, который он выдыхал, возвращался к нему тёплым; хотелось отодвинуть лицо, найти хоть небольшую прохладу, но повсюду были дерево, сукно, собственное тело. Он незаметно для себя стал дышать ртом. И тут император сделал тот ход. Шахматист увидел возможность сразу, ещё не понимая всей её глубины. Проверил. Нагнулся ниже. Затёкшая нога соскользнула с ладони, и содранное колено ударилось о металлический выступ. Боль была такой внезапной, что он прикусил губу. Он сидел с закрытыми глазами, боясь застонать. Нельзя. Ни звука. Из глаз выступили слёзы. Одну он почувствовал у рта и слизнул вместе с кровью. — Что с ним? — спросила женщина. Он открыл глаза. — Вероятно, положение затруднительно, — ответил Мельцель. Хозяин стоял возле самого ящика. Два лёгких удара ногтем по дереву. Они пользовались этим сигналом, когда пора было заканчивать. Шахматист посмотрел на доску. Да. Сейчас. Именно сейчас можно было всё прекратить. Он устал, ему больно, он едва дышит. Нужно сделать слабый ход, ещё несколько минут потерпеть — и дверца откроется. Он уже знал, как проиграть. Но рядом существовало другое продолжение. За всю жизнь ему, может быть, дважды удавалось увидеть нечто подобное. Он проверял его торопливо, с нарастающим ужасом: оно выдерживало каждый ответ. Император ещё мог выбирать, но каждый выбор вёл туда же. Победа была здесь, внутри ящика. Он держал её один, и никто наверху пока не знал об этом. Ноготь снова скребнул дерево. «Сейчас», — мысленно ответил он Мельцелю. И вместо слабого хода сделал единственный, который уже не позволял отступить без явной нелепости. Наступила тишина. Он ждал женского голоса. Ничего. Почему она молчит? Неужели не видит? Конечно, не видит; нужно дождаться следующего хода, тогда станет яснее. Император пошевелил фигуру, не отпуская её, поставил обратно. Шахматист зажал рот ладонью. Его разбирало желание подсказать. Скорее. Любой. Всё равно. — Любопытно, — сказал император. Но голос был уже другим. Женщина что-то шепнула, слов разобрать не удалось. Мельцель кашлянул. Теперь шахматист услышал в этом кашле такой неприкрытый страх, что на секунду словно очнулся. Представил лицо хозяина, его влажный лоб, его улыбку, которую тот продолжает удерживать перед гостями. Вспомнил, что после их ухода останется с ним один. Рука остановилась. Ещё можно было испортить всё. Нарочно, грубо. Пусть турок покажется глупым. Пусть сломается. Он попробовал заставить себя передвинуть другую фигуру — и вдруг ощутил ярость против Мельцеля, против этой дверцы, против собственного страха, который сейчас, когда победа наконец принадлежала ему, требовал опять согнуться ещё немного, стать ещё меньше. Он потянул рычаг. Турок сделал ход. Снизу, через щель, втиснулся носок хозяйского башмака и с силой придавил ему ногу. Он задохнулся. Башмак не отступал. Наверху Мельцель спокойно говорил о сложности устройства, о каком-то мастере, изготовившем одну из деталей. Шахматист слышал каждое слово. Хозяин говорил и давил, говорил и давил, а ему нужно было только убрать руку с рычага, подать знак, обещать. Он не убрал. Тогда давление прекратилось. Это испугало его больше боли. Император сделал предпоследний ход. Теперь женщина молчала. Все молчали. Он уже не хотел ни восхищения, ни удивления; он с ненавистью ждал очередного стука по доске, потому что каждый миг ожидания позволял страху вернуться, а остановиться он больше не мог. Последний ответ дался ему с трудом: пальцы скользили. Он перехватил рычаг обеими руками. Деревянная кисть исполнила движение. Мат. Он откинул голову и больно ударился о перекладину, но на этот раз почти ничего не почувствовал. В зале долго никто не говорил. Потом женщина тихо рассмеялась. Не так, как прежде. Нерешительно, словно сразу пожалела об этом. — Какой дерзкий турок. Он закрыл глаза. Вот оно. Он добился. Но почему же она сказала это так испуганно? Почему никто не ответил ей? Стул резко отодвинули. — Откройте. Он перестал дышать. Ему показалось, что приказ относится к двери зала. Сейчас гости выйдут. Сейчас всё кончится. — Ваше величество уже изволили осмотреть механизм, — сказал Мельцель. — Ещё раз. Возле замка что-то звякнуло. Шахматист попробовал подтянуть ногу, но она не слушалась. Он схватил её обеими руками, как перед началом, и вдруг с ужасом понял, что принимает ту самую позу, в которой прятался. Ключ не попадал в скважину. Снаружи женщина произнесла что-то совсем тихо; теперь он не мог различить даже интонации. Ему хотелось, чтобы она отошла. Чтобы только она не видела, как его будут вытаскивать. Он попытался выпрямиться. Над головой была доска.